Винни-Пух и все-все-все » 8 янв 2010, 18:47
Махорка
Меняю хлеб на горькую затяжку,
родимый дым приснился и запах.
И жить легко, и пропадать нетяжко
с курящейся цигаркою в зубах.
Я знал давно, задумчивый и зоркий,
что неспроста, простужен и сердит,
и в корешках, и в листиках махорки
мохнатый дьявол жмется и сидит.
А здесь, среди чахоточного быта,
где холод лют, а хижины мокры,
все искушенья жизни позабытой
для нас остались в пригоршне махры.
Горсть табаку, газетная полоска -
какое счастье проще и полней?
И вдруг во рту погаснет папироска,
и заскучает воля обо мне.
Один из тех, что "ну давай покурим",
сболтнет, печаль надеждой осквернив,
что у ворот задумавшихся тюрем
нам остаются рады и верны.
А мне и так не жалко и не горько.
Я не хочу нечаянных порук.
Дымись дотла, душа моя махорка,
мой дорогой и ядовитый друг.
1946
До гроба страсти не избуду.
В края чужие не поеду.
Я не был сроду и не буду,
каким пристало быть поэту.
Не в игрищах литературных,
не на пирах, не в дачных рощах -
мой дух возращивался в тюрьмах
этапных, следственных и прочих.
И все-таки я был поэтом.
Я был одно с народом русским.
Я с ним ютился по баракам,
леса валил, подсолнух лускал,
каналы рыл и правду брякал.
На брюхе ползал по-пластунски
солдатом части минометной.
И в мире не было простушки
в меня влюбиться мимолетно.
И все-таки я был поэтом.
Мне жизнь дарила жар и кашель,
а чаще сам я был нешелков,
когда давился пшенной кашей
или махал пустой кошелкой.
Поэты прославляли вольность,
а я с неволей не расстанусь,
а у меня вылазит волос
и пять зубов во рту осталось.
И все-таки я был поэтом,
и все-таки я есмь поэт.
Влюбленный в черные деревья
да в свет восторгов незаконных,
я не внушал к себе доверья
издателей и незнакомок.
Я был простой конторской крысой,
знакомой всем грехам и бедам,
водяру дул, с вождями грызся,
тишком за девочками бегал.
И все-таки я был поэтом,
сто тысяч раз я был поэтом,
я был взаправдашним поэтом
И подыхаю как поэт.
1960
Верблюд
Из всех скотов мне по сердцу верблюд
Передохнет - и снова в путь, навьючась.
В его горбах угрюмая живучесть,
века неволи в них ее вольют.
Он тащит груз, а сам грустит по сини
он от любовной ярости вопит,
Его терпенье пестуют пустыни.
Я весь в него - от песен до копыт.
Не надо дурно думать о верблюде.
Его черты брезгливы, но добры.
Ты погляди, ведь он древней домбры
и знает то, чего не знают люди.
Шагает, шею шепота вытягивая,
проносит ношу, царственен и худ,-
песчаный лебедин, печальный работяга,
хорошее чудовище верблюд.
Его удел - ужасен и высок,
и я б хотел меж розовых барханов,
из-под поклаж с презреньем нежным глянув,
с ним заодно пописать на песок.
Мне, как ему, мой Бог не потакал.
Я тот же корм перетираю мудро,
и весь я есть моргающая морда,
да жаркий горб, да ноги ходока.
1964
Меня одолевает острое
и давящее чувство осени.
Живу на даче, как на острове.
и все друзья меня забросили.
Ни с кем не пью, не философствую,
забыл и знать, как сердце влюбчиво.
Долбаю землю пересохшую
да перечитываю Тютчева.
В слепую глубь ломлюсь напористо
и не тужу о вдохновении,
а по утрам трясусь на поезде
служить в трамвайном управлении.
В обед слоняюсь по базарам,
где жмот зовет меня папашей,
и весь мой мир засыпан жаром
и золотом листвы опавшей...
Не вижу снов, не слышу зова,
и будням я не вождь, а данник.
Как на себя, гляжу на дальних,
а на себя - как на чужого.
С меня, как с гаврика на следствии,
слетает позы позолота.
Никто - ни завтра, ни впоследствии
не постучит в мои ворота.
Я - просто я. А был, наверное,
как все, придуман ненароком.
Все тише, все обыкновеннее
я разговариваю с Богом.
1965
И вижу зло, и слышу плач,
и убегаю, жалкий, прочь,
раз каждый каждому палач
и никому нельзя помочь.
Я жил когда-то и дышал,
но до рассвета не дошел.
Темно в душе от божьих жал,
хоть горсть легка, да крест тяжел.
Во сне вину мою несу
и - сам отступник и злодей -
безлистым деревом в лесу
жалею и боюсь людей.
Меня сечет господня плеть,
и под ярмом горбится плоть,-
и ноши не преодолеть,
и ночи не перебороть.
И были дивные слова,
да мне сказать их не дано
и помертвела голова,
и сердце умерло давно.
Я причинял беду и боль
и от меня отпрянул Бог
и раздавил меня, как моль
чтоб я взывать к нему не мог.
1968
Признание
Зима шуршит снежком по золотым аллейкам,
надежно хороня земную черноту,
и по тому снежку идет Шолом-Алейхем
с усмешечкой, в очках, с оскоминкой во рту.
В провидческой тоске, сорочьих сборищ мимо,
в последний раз идет по родине своей,-
а мне на той земле до мук необъяснимо,
откуда я пришел, зачем живу на ней.
Смущаясь и таясь, как будто я обманщик,
у холода и тьмы о солнышке молю,
и все мне снится сон, что я еврейский мальчик,
и в этом русском сне я прожил жизнь мою.
Мосты мои висят, беспомощны и шатки -
уйти бы от греха, забыться бы на миг!..
Отрушиваю снег с невыносимой шапки
и попадаю в круг друзей глухонемых.
В душе моей поют сиротские соборы,
и белый снег метет меж сосен и берез,
но те кого люблю, на приговоры скоры
и грозный суд вершат не в шутку, а всерьез.
О, нам хотя б на грош смиренья и печали,
безгневной тишины, безревностной любви!
Мы смыслом изошли, мы духом обнищали,
и жизнь у нас на лжи, а храмы - на крови
Мы рушим на века - и лишь на годы строим,
мы давимся в гробах, а Божий мир широк.
Игра не стоит свеч, и грустно быть героем,
ни Богу, ни себе не в радость и не впрок.
А я один из тех, кто ведает и мямлит
и напрягает слух пред мировым концом.
Пока я вижу сны, еще я добрый Гамлет,
но шпагу обнажу - и стану мертвецом.
Я на ветру продрог, я в оттепели вымок,
заплутавшись в лесу, почуявши дымок,
в кругу моих друзей, меж близких и любимых,
о как я одинок! О как я одинок!
За прожитую жизнь у всех прошу прощенья
и улыбаюсь всем, и плачу обо всех -
но как боится стих небратского прочтенья,
как страшен для него ошибочный успех...
Уйдет вода из рек, и птиц не станет певчих,
и окаянной тьмой затмится белый свет.
Но попусту звенит дурацкий мой бубенчик
о нищете мирской, о суете сует.
Уйдет вода из рек, и льды вернутся снова,
и станет плотью тень, и оборвется нить.
О как нас Бог зовет! А мы не слышим зова.
И в мире ничего нельзя переменить.
Когда за мной придут, мы снова будем квиты.
Ведь на земле никто ни в чем не виноват.
А все ж мы все на ней одной виной повиты,
и всем нам суждена одна дорога в ад.
1980
В лесу соловьином, где сон травяной,
где доброе утро нам кто-то пропинькал,
счастливые нашей небесной виной,
мы бродим сегодня вчерашней тропинкой.
Доверившись чуду и слов лишены
и вслушавшись сердцам в древесные думы,
две темные нити в шитье тишины,
светлеем и тихнем, свиваясь в одну, мы.
Без крова, без комнат венчальный наш дом,
и нет нас печальней, и нет нас блаженней.
Мы были когда-то и будем потом,
пока не искупим земных прегрешений...
Присутствием близких в любви стеснена,
но пальцев ласкающих не разжимая,
ты помнишь, какая была тишина,
молитвосклоненная и кружевная?
Нас высь одарила сорочьим пером,
а мир был и зелен, и синь, и оранжев.
Давай же,- я думал,- скорее умрем,
чтоб встретиться снова как можно пораньше.
Умрем поскорей, чтоб родиться опять
и с первой зарей ухватиться за руки
и в кружеве утра друг друга обнять
в той жизни, где нет ни вины, ни разлуки.
1989
Мы с тобой проснулись дома.
Где-то лес качает кроной.
Без движенья, без желанья
мы лежим, обнажены.
То ли ласковая дрема,
то ли зов молитвоклонный,
то ли нежное касанье
невесомой тишины.
Уплывают сновиденья,
брезжут светы, брызжут звуки,
добрый мир гудит как улей,
наполняясь бытием,
и, как до грехопаденья,
нет ни смерти, ни разлуки -
мы проснулись, как уснули,
на диванчике вдвоем.
Льются капельки на землю,
пьют воробышки из лужи,
вяжет свежесть в бездне синей
золотые кружева.
Я, не вслушиваясь, внемлю:
на рассвете наши души
вырастают безусильно,
как деревья и трава.
То ли небо, то ли море
нас качают, обнимая,
Обвенчав благословеньем
высоты и глубины.
Мы звучим в безмолвном хоре,
как мелодия немая,
заворожены мгновеньем,
Друг во друга влюблены.
В нескончаемое утро
мы плывем на лодке утлой,
и хранит нас голубое,
оттого что ты со мной,
и, ложась зарей на лица,
возникает и творится
созидаемый любовью
мир небесный и земной.
1989
Когда я был счастливый
там, где с тобой я жил,
росли большие ивы,
и топали ежи.
Всходили в мире зори
из сердца моего,
и были мы и море -
и больше никого.
С тех пор, где берег плоский
и синий тамариск,
в душе осели блестки
солоноватых брызг.
Дано ль душе из тела
уйти на полчаса
в ту сторону, где Бело-
сарайская коса?
От греческого солнца
в полуденном бреду
над прозою японца
там дух переведу.
Там ласточки - все гейши -
обжили - добрый знак -
при Александр Сергейче
построенный маяк.
Там я смотрю на чаек,
потом иду домой,
и никакой начальник
не властен надо мной.
И жизнь моя - как праздник
у доброго огня...
Теперь в журналах разных
печатают меня.
Все мнят во мне поэта
и видят в этом суть,
а я для роли этой
не подхожу ничуть.
Лета в меня по капле
выдавливают яд.
А там в лиманах цапли
на цыпочках стоят.
О, ветер Приазовья!
О, стихотворный зов!
Откликнулся б на зов я,
да нету парусов,..
За то, что в порах кожи
песчинки золоты,
избави меня. Боже,
от лжи и суеты.
Меняю призрак славы
всех премий и корон
на том Акутагавы
и море с трех сторон!
1988
Все деревья, все звезды мне с детства тебя
обещали.
Я их сам не узнал. Я не думал, что это
про то.
Полуночница, умница, черная пчелка
печали,
не сердись на меня. Посмотри на меня
с добротой.
Как чудесно и жутко стать сразу такими
родными.
Если только захочешь, всю душу тебе
отворю.
Я твержу как пароль каждым звуком
хмелящее имя,
я тревожной порой опираюсь на нежность
твою.
Не цветными коврами твой путь устилала
усталость,
окаянную голову северный ветер сечет.
Я не встречусь с тобой. Я с тобой никогда
не расстанусь.
Отдохни в моем сердце, покуда стучится
еще.
Задержись хоть на миг — ты приходишь
с таким опозданьем.
Пусть до смертного часа осветит слова
и труды
каждый жест твоих рук, обожженных моим
обожаньем.
Чудо жизни моей, я в долгу у твоей
доброты.
Борис Чичибабин
(про него мы впервые услышали, когда соседнюю улицу им. 8-го съезда Советов переименовали в улицу Бориса Чичибабина)