IWill » 25 май 2011, 00:05
Юрий Грунин
Из поэмы «Фантасмагория бытия»
Земную жизнь пройдя до светофора,
где свет зелёный – в рай, а красный – в ад,
жду жёлтый, лунный: он – моя опора,
с ним ни вперёд не надо, ни назад.
Живу, не веря в вероятность рая,
но зная ад земной, где жёлтый свет.
В безвестном честолюбии сгорая,
я шёл сквозь жёлтый свет десятки лет.
Слабея, перед сильным пресмыкаюсь.
Гнут годы – гнусь, а душу гложет грусть.
Земную жизнь пройдя, я присно каюсь:
я – гнусь. Я – существительное: гнусь.
Кто оборотнем станет, то в чести лишь.
Свет жёлтый протащил меня не зря
взрывными анфиладами чистилищ:
война и плен, тюрьма и лагеря.
Земную жизнь пройдя до середины,
я вышел в мир из лагерных ворот –
навек остаться бывшим подсудимым
и всё воспринимать наоборот.
Приемлю всё. Как есть всё принимаю.
Готов идти по стыку двух эпох.
О мамма миа, я родился в мае,
И в мае мир мой рухнул: - Хэнде хох!
Мы, трубадуры счастья и ненастья,
мы, трубадуры мирной муравы,
шли в ад – крест-накрест,
шли – лоб в лоб, смерть-насмерть –
осатанелых полчищ муравьи.
Кто ж дирижёр, космический редактор?
Кто истребляет нас, людей Земли,
какой такой вселенский Птеродактиль,
которого мы Богом нарекли?
Всемудрый и всевидящий Властитель –
мы этим всем обязаны Ему?..
Живите и молитесь, как хотите.
Я больше рук своих не подниму.
Мне, в сущности, идти на красный впору.
Ад – не земле. Другого ада нет.
А жёлтый свет – фантомом светофора –
жжёт душу, как тюремных камер свет.
Кто виноват? Диктаторы? Эпоха?
Иль всяк из нас? А стало быть, и я?
Церковники твердят – по воле Бога
вся фантасмагоричность бытия…
Земную жизнь дойдя до светофора,
Я осознал: дай «стоп» мне, жёлтый свет!
Мой светофор, – моя фортуна, фора,
Себе внушил я, будто я поэт.
Поэтов судьбы все – в моём сознанье.
Господь, поэтов Ты не обесплодь!
Поэтам Бог сегодня, словно знамя.
Господь в России больше чем Господь.
Молись, поэт, молись, ты неустанен,
потрёпанную совесть не тревожь:
когда-то ведь тебе был богом Сталин?
Ты врал тогда? Ты и сегодня врёшь?
2000
ВСТУПЛЕНИЕ В СТАРОСТЬ
Но старость – это Рим, который
Взамен турусов и колёс
Не читки требует с актёра,
А полной гибели всерьёз.
Борис Пастернак
Не спрятав голову – не страус, –
хоть страшно: рок неодолим! –
вступаю в собственную старость,
как беглый раб на гибель в Рим.
Вся жизнь прошла. А разобраться –
была сплошная чехарда.
Я, раб, весь век боролся с рабством,
а сам в него бежал всегда.
И потому плевал в колодец
и снова из колодца пил.
И нёс турусы на колесах,
и всё мечтал о паре крыл.
А сам из крыльев дергал перья –
писал, и был язык остёр.
Убейте, не пойму теперь я,
где я был Я, а где актёр.
И вот, поняв такую странность
и ею тягостно томим,
вступаю неотступно в старость,
как беглый раб на гибель в Рим.
1969
Из цикла стихов «Пелена плена»
МУЗЫКАЛЬНЫЙ МОМЕНТ
Немец жрёт на подоконнике
с помидорами фасоль
да мусолит на гармонике
гамму до-ре-ми-фа-соль.
Рыжий, из арийцев чёртовых,
ест, как клоуны едят.
На него две дуры чокнутых
зачарованно глядят.
Немец – хвост трубою: держит он
перед дурами фасон
и старательно, со скрежетом
пилит до-ре-ми-фа-соль.
Немец ест. А ты не ел давно,
и в глазах твоих чернó,
и ведут тебя – неведомо
кто, куда и для чего.
А тебя ведут допрашивать –
чтó ты знаешь, кто таков,
станут уши охорашивать,
чтоб ты слушал, бестолков.
Проиграют, как по клавишам,
по белым твоим зубам,
словно гамму немец давешний
на гармонике для дам.
А потом пойдёшь с допроса ты,
коридорами, босой.
Запеклась в ушах коростою,
кровью – до-ре-ми-фа-соль.
1942
ЦЫГАН
Цыгана ожидал расстрел
за то, что он цыган.
Цыган в тоске своей запел
и онемел наш стан.
Пришёл на голос конвоир –
и словно отупел.
Потом позвал ещё двоих.
Цыган всё громче пел.
Та песня скорбная плыла,
она сердца рвала.
И первый немец повелел
перенести расстрел:
До завтра приберечь талант –
такой талант, мой Бог! –
чтоб завтра утром комендант
концерт послушать мог.
Назавтра комендант пришёл,
и с ним собачья знать.
Решили – надо им ещё
концерт кому-то дать.
И вот в последний, в третий раз
цыган теперь поёт.
А мы поднять не можем глаз.
Цыган расстрела ждёт
КОЛОДНИКИ
От камней истрепались ботинки, обмотки.
Лишь во сне нам в кирзóвых гулять сапогах.
Деревяшки, долблёные лодки-колодки
кандалами гремят на истёртых ногах.
Их сухой перестук, словно полк скоморохов,
грянул в ложки недружно – кругом ложкари!
И до одури – дерева хлябь на дорогах,
похоронная дробь от зари до зари.
Кто-то всё замышлял – и валил древесину,
и колодки точил на токарных станках, –
в те колодки обуть, обатрачить Россию,
чтоб топталась она в гробовых башмаках.
Ты все дни, набивая колодки соломой,
ноги в кровь растирая, протест свой неси!
И свистит с ног сбивающий ветер сооленый,
и в колодках колодники вновь на Руси.
Черной ночью, продрогший, лежишь на спине ты,
деревянная не согревает постель.
А с рассвета опять башмаков кастаньеты
исполняют чечётку гремящих костей.
Мы за смертью идём, смерть идет ли за нами?
Сколько нас полегло, сколько ляжет нас тут?
В перестуках грохочет округа земная,
и колонны колодников снова идут.
УСТАЛОСТЬ
Я устал. Я устал.
Так бы лёг и не встал,
так бы жить перестал.
Я устал.
Мне бы только дожить,
дотянуть до суда:
Мы должны их судить –
их, пришедших сюда.
Верю я без пророка –
будет суд:
око за око,
зуб за зуб.
ОДИН ИЗ НАС
Жизнь – по минутам, по слагаемым.
За болью боль, за часом час.
Сегодня утром, за шлагбаумом,
в снегу лежал один из нас.
Был в гимнастёрке, в брюках наших он,
он был невероятно худ,
он русскую шинель донашивал,
в ботинки русские обут.
Он был убит прицельным выстрелом.
Лежал он навзничь, напоказ,
с фанеркой на груди – был выставлен
вот здесь, для нас, один из нас.
А мы идем в шеренгах пó трое,
равняемся на этот прах
и понимаем: наши порции
несёт конвой в своих стволах.
А небо хмурое неласково,
а мёртвый в небо смотрит, вверх,
а на фанерке чёрной краскою
по-русски надпись: "За побег".
1944
НЕ ПОЙДУ!
Я бессилен, немощен,
очень плох.
Мне не снятся женщины,
видит Бог.
Снится, что свободен я,
что окреп.
Снится моей родины
чёрный хлеб.
Сытым понимать ли
суть вещей:
Пленным снятся матери
с миской щей…
Ходит чёрт-уродина
наяву,
учит, что без родины
проживу,
что себя пред бурею
я согну,
что на верность фюреру
присягну.
Поднимаю голову:
не пойду!
Лучше я от голода
пропаду.
Не ходи, уродина,
по пятам,
Не продам я родину,
не предам.
АКСАКАЛ
Тощая кляча тащилась с повозкою
и на пути
кучно рассыпала яблоки конские,
Бог ей прости!
К тёплому калу прицелился зорко
С болью в глазах,
Выбрал из яблок овсяные зёрна
Старый казах.
Может, не старый – просто от боли
он почернел:
каждый, кто в лагере, высох в неволе,
окоченел.
…Выбрал, в ладони зажал осторожно
конский овёс.
Я и не ведал, что это – возможно.
Вот – довелось.
Кто ухмыльнуться над этим посмеет,
плюнь ему в след.
Сытый голодного не разумеет.
Сытых здесь нет.
Капо? Да пусть он жратвою подавится,
подлый шакал!
Брат мой по голоду, будь в моей памяти,
мой аксакал!
Из цикла стихов «Гордое терпенье»
В ЭШЕЛОНЕ
И уже говорю я не маме,
А в чужой и хохочущий сброд…
Сергей Есенин
Иногда меня мать наказывала –
ведь у взрослых на всё права!
Быть послушным всегда наказывала –
и была не всегда права.
Вытирал я глаза свои мокрые,
прятал губы свои в рукава,
но сказать почему-то не мог я:
– Мама, ты сейчас неправа!
Нас увозят в края глухие.
Чёрт не брат мне, всё трын-трава.
И глаза у меня сухие.
Только, родина, ты неправа!
1946
МОСТЫ
Я шёл на войне сквозь кусты
чужими глухими местами,
чтоб к счастью разведать мосты.
А счастье лежит за мостами.
Копал я породы пласты,
чертил я листы за листами,
чтоб к счастью построить мосты.
А счастье лежит за мостами.
Желанья смешны и просты:
усыпать дорогу цветами –
дорогу, где к счастью мосты.
А счастье лежит за мостами.
Но слева и справа, пусты,
застыли погосты с крестами.
И взорваны кем-то мосты.
А счастье лежит за мостами.
И я не твержу про мечты
потрескавшимися устами –
в душе сожжены все мосты.
Да было ли что за мостами?
1947 Усольлаг
ОДНОНАРНИКУ
Попраны и совесть, и свобода.
Нас загнали в беспредельный мрак.
Ты сегодня «сын врага народа».
Я – из плена, то есть тоже враг.
Я не знал того, что нас так много,
и что здесь хоронят без гробов.
я не знал, как тяжела дорога
в этот мир голодных и рабов.
Много нас, усталых, но упрямых.
Много нас, растоптанных в пыли.
В чём же соль, мой друг Камил Икрамов?
Лагеря Сибири – соль земли.
1947
НОВОСЕЛЬЕ
Вот выходит из ворот
хмурый номерной народ.
Не до ржанья.
Не в цепях, не в кандалах –
в буквах-цифрах-номерах
каторжане.
Вижу в том свою судьбу.
И на лбу, и на горбу,
чтоб я помер,
на руке и на бедре –
знак на каждом на одре:
чёрный номер.
Говорят, и нам пора
облачаться в номера,
долгожданным!
Для того и привезли
нас в пустынный край земли
к каторжанам.
Сатана, танцуй канкан!
Мы попали в Джез-капкан
не веселье!
Утром – выдачей вода.
Словом, жизнь для верблюдá.
Новоселье.
1949 Рудник Джезказган
Я, З/К ГРУНИН, СО-654
Я – Юрий. Не то чтоб юродивый,
а Юрий из Юрьева дня.
Россию молю, мою родину:
верни в своё лоно меня!
Нелепо своими останками
здесь стыть мне под вечностью лет.
Ветрами – плетьми казахстанскими –
исхлёстан я, сил моих нет.
Не знаю, каким заклинанием
дойдёт до тебя эта весть –
успею ли перед закланием
сказать тебе: я ещё есть.
1949
ГОРДОЕ ТЕРПЕНЬЕ
Такие строки не умрут.
Их вещий смысл постиг теперь я:
во глубине сибирских руд
храните гордое терпенье.
Во глубине. В углу. В себе.
В Сибири. В сером серебре
своих висков. Во льдах, в граните –
к своей земле, к своей судьбе
терпенье долгое храните!
Не зло, не горечь, не печаль –
они пройдут угрюмой тенью.
Пред нами – дней грядущих даль.
Храните трудное терпенье!
Пусть ночью – нары, днем – кирка.
И пусть сердца легко ранимы,
пусть наша правда далека, –
терпенье твёрдое храним мы.
Оно нам силой станет тут,
спасёт от мрака отупенья.
Во глубине сибирских руд
храните гордое терпенье.
1952
ОДНАЖДЫ НОЧЬЮ
Хорошо, коли есть вода –
можно напиться тогда
из кружки, прицепленной цепью к бачку:
пей – не хочу!
Она на цепи, а я нет.
Хорошо, когда ночью не тушат свет –
можно слезть с верхних нар
и напиться воды цепной.
Рядом спит сосед.
Ему снится кошмар.
Он из плена вместе со мной.
А под нарами храп
в девяносто носов.
Хорошо, что барак
закрыт на засов:
гуще воздух!
Глушит звёзды.
Захочу – могу снова я на пол слезть.
Захочу – могу на парашу сесть.
Захочу – примощусь под лампою:
загрущу, свою рвань подлатывая.
Восемь лет, восемь лет, восемь лет, восемь лет
светит мне по ночам этой лампы свет.
Я не сплю. Хоть устал – не спится.
Вовсе нет, вовсе нет, вовсе нет, вовсе нет!
Я стерплю. Я не стар. Мне тридцать.
Я пойду попью.
Я пройду к бачку.
О бачок свою
разобью башку!
Нет, не буду бить –
это просто бред.
Буду воду пить,
как все восемь лет.
Говорю себе: ты терпи,
ведь осталось два года
пить из кружки тебе на цепи
эту медную воду.
* * *
И прошло с тех пор
восемнадцать лет.
Брызжет в сумрак штор
моей люстры свет.
И сажусь, выйдя из ванны, я
на своё ложе диванное.
Я сижу, не сплю,
свою жизнь терплю,
в телевизоре телетайп смотрю.
А ни кружки той,
ни той цепи нет.
Ты сиди, седой
в сорок восемь лет.
Сорок восемь зим,
сорок восемь лет –
словно срок висит,
только вёсен нет.
В холодильнике – сухое вино,
А в шкафу – как-никак коньяк.
Я сейчас напьюсь, как не пил давно:
нагружусь, как конь иль как як.
Я напьюсь, напьюсь-таки наповал,
я на эти э-ти-ки наплевал.
Ведь на этике этикетки нет,
а коньяк – тики-так – с этикеткою,
и его, как требует этикет,
для эффекта заем конфеткою.
И вина налью, а вино – дерьмо:
как вода из той кружки, в точности!
Я фужером бью о фужер в трюмо:
получается, вроде бы чокнулся.
Я напьюсь, Бог свят,
в упой, наповал –
помяну ребят,
кто со мной побывал.
Пью за их успех,
за весь белый свет,
а ещё за тех,
кого больше нет.
Я вино не пью –
оно пьётся само.
А коньяк-маньяк
уже кончился.
Я бутылью бью
о бутыль в трюмо –
коли так, кое-как
всё же чокнулся.
То ли чокнулся,
то ли корчусь я.
В голове опять
голубая муть,
и хочу я спать,
и боюсь заснуть:
увидать во сне
нудной лампы свет,
увидать, что мне
снова тридцать лет.
1969
СОВЕСТЬ
И приходит она
в час, когда я ложусь,
чтоб со мною томительно ссориться –
та, которой горжусь,
та, которой стыжусь,
та, что раньше звалась моей совестью.
И приходит она чередою ночей –
и тревожит она, и гложет,
и всё душит меня за измену ей –
и никак задушить не может…
И рыдает, себя же в бессилье кляня,
и всё мечется, точно слепая.
А потом, онемев, отпускает меня.
И, измученный, я засыпаю.
А наутро – сную, а наутро – смеюсь,
вновь готовый кривляться и мчаться,
словно это не я, словно я не боюсь
наступленья полночного часа.
Но приходит мой час, и приходит опять
под бессмысленной маской бессонницы,
чтоб оплакать меня перед тем, как распять –
та, что раньше звалась моей совестью.
1970
* * *
В том стойбище, где вышки вместо храмов,
а в лексиконе – нары да барак,
изрёк мне юный друг Камил Икрамов:
"В стихах ты бог, а в жизни ты дурак".
И вот, когда завершена дорога,
пора признаться без обиняков:
в стихах я не возвысился до бога,
а в жизни не ушел из дураков.
1995
Из поэмы «По стропам строк»
Итак, напиши, что ты видел,
и что будет после всего,
пока ветер смерти не вытер
следов бытия твоего.
Бывал я смутьяном, буяном,
слепцом своего естества,
но не был Иваном-болваном,
который не помнит родства,
а был из былины, из были,
из боли – чувствилищем дня...
И если кого-то избили –
оно всё равно, что меня.
Все ужасы казней и пыток
терплю еженощно во сне.
Во мне – завещанья убитых,
замученных души – во мне.
Не в завтра иду я, не к внукам, –
иду во вчера, к старикам,
к развалам, разрухам, разлукам,
к распадам – назад по векам,
к бурунам, буранам, бурьянам,
подальше от мира сего,
поближе к былинным Иванам,
которые помнят родство.
Ни ангелы Божьи, ни черти
в моих не бытуют делах.
Здесь строятся всюду мечети,
но мне не помог и аллах.
Когда вы идете из храма
в свой благостный праведный час,
задумайтесь: в странах ислама
на что вы оставили нас?
* * *
Поэт – растяжимо понятье:
в поэтах кого только нет!
Поэт обречён на распятье,
когда он российский поэт.
Не тот, что на спице железной,
как флюгер, ветрам подчинён,
а тот, кто над самою бездной
встаёт из распутья времён
и, власти насилья переча,
ступая по льду тишины,
вдруг вырубит в нём: “Наши речи
за десять шагов не слышны”.
Он прав: никакого звучанья
для правды на родине нет.
Поэт обречён на молчанье,
когда он российский поэт.
Он жизнью рискует. Где след в ней
поэта по страшным местам?
Не первый он и не последний,
сведённый на нет Мандельштам,
В прозренье поэта – утрата
всей жизни за правду пера.
Не внять ему – это расплата
сегодня за наше вчера.
А слово поэта, как совесть –
его не загонишь в загон.
В нём высшая вера, в нём всё есть.
Над словом не властен закон.
То слово в затонах не тонет,
в геенне-огне не горит.
Оно негодует и стонет,
оно на весь мир говорит.
Ни хитрость его не осилит,
ни сгинуть ему не дано.
Во чреве смятенной России
зерном вызревает оно.
Россия – абсурда новатор,
невежества эксперимент.
Повсюду полно виноватых,
лишь правды и логики нет.
Россия – то взлёт, то упадок.
Россию ничем не проймёшь.
Россия – загадка загадок.
Россию вовек не поймёшь.
В бессилье бывала – и в силе,
все путы срывала с себя,
и страсть, и строптивость – Россия,
страданий и страха стезя.
Россия – от крови алеть ей.
Трагична России судьба:
зачем она в каждом столетье
сама убивает себя?
Мы глохнем, дичаем, немеем,
нас всюду встречают клыки.
Чьей новою кровью мы склеим
суровых веков позвонки?..
Гудит колокольною медью,
уходит, за всё нам воздав,
двадцатое злое столетье,
сегодняшний век-волкодав.
1997